Неточные совпадения
А день сегодня праздничный,
Куда пропал народ?..»
Идут
селом — на улице
Одни
ребята малые,
В домах — старухи старые,
А то и вовсе заперты
Калитки на замок.
Во время полдника, когда опять
сели и курящие закурили, старик объявил
ребятам, что «Машкин Верх скосить — водка будет».
— Прошу прощенья! я, кажется, вас побеспокоил. Пожалуйте,
садитесь сюда! Прошу! — Здесь он усадил его в кресла с некоторою даже ловкостию, как такой медведь, который уже побывал в руках, умеет и перевертываться, и делать разные штуки на вопросы: «А покажи, Миша, как бабы парятся» или: «А как, Миша, малые
ребята горох крадут?»
— Смотри,
ребята, как бы солнышко в тучку не
село! — беспокоится он.
Через минуту Коське передали сумочку, и он убежал с ней стремглав, но не в условленное место, в Поляковский сад на Бронной, где
ребята обыкновенно «тырбанили слам», а убежал он по бульварам к Трубе, потом к Покровке, а оттуда к Мясницкой части, где и
сел у ворот, в сторонке. Спрятал под лохмотья сумку и ждет.
— Ну,
ребята, — продолжал Перстень, — собирайтесь оберегать его царскую милость. Вот ты, боярин, — сказал он, обращаясь к Серебряному, — ты бы
сел на этого коня, а я себе, пожалуй, вот этого возьму. Тебе, дядя Коршун, я чай, пешему будет сподручнее, а тебе, Митька, и подавно!
—
Ребята! — сказал он, — видите, как проклятая татарва ругается над Христовою верой? Видите, как басурманское племя хочет святую Русь извести? Что ж,
ребята, разве уж и мы стали басурманами? Разве дадим мы святые иконы на поругание? Разве попустим, чтобы нехристи жгли русские
села да резали наших братьев?
— Пора! — сказал Серебряный,
садясь в седло, и вынул саблю. — Чур меня слушаться,
ребята, не сбиваться в кучу, не рассыпаться врозь, каждый знай свое место. С богом, за мной!
Как и все прежние года, во всех
селах и деревнях 100-миллионной России к 1-му ноября старосты отобрали по спискам назначенных
ребят, часто своих сыновей, и повезли их в город.
Ребята! бери ее, сажай ко мне в повозку…» Женщину схватили, посадили в повозку, привезли прямо в приходское
село, и хотя она объявила, что у ней есть муж и двое детей, обвенчали с Петрушкой, и никаких просьб не было не только при жизни Куролесова, но даже при жизни Прасковьи Ивановны.
— Спасибо,
ребята! Сейчас велю вам выкатить бочку вина, а завтра приходите за деньгами. Пойдем, боярин! — примолвил отец Еремей вполголоса. — Пока они будут пить и веселиться, нам зевать не должно… Я велел оседлать коней ваших и приготовить лошадей для твоей супруги и ее служительницы. Вас провожать будет Темрюк: он парень добрый и, верно, теперь во всем
селе один-одинехонек не пьян; хотя он и крестился в нашу веру, а все еще придерживается своего басурманского обычая: вина не пьет.
— Нет, братцы, как здесь ни тепло, в избе, надо полагать, теплее, — сказал он без всякой торопливости, зевнул даже несколько раз и потянулся, — ей-богу, право, о-о. Пойду-ка и я тяпну чарочку: вернее будет — скорее согреешься… К тому и пора: надо к
селу подбираться… О-хе-хе. Авось найду как-нибудь село-то — не соломинка. Скажите только, в какую сторону пошли ваши
ребята?
— Сейчас пройдет… — прошипел Пантелей,
садясь. — Потише стало…
Ребята пошли по избам, а двое при лошадях остались… Ребята-то… Нельзя… Уведут лошадей… Вот посижу маленько и пойду на смену… Нельзя, уведут…
— Да,
ребята, придется нам
сесть за учебу!
Всех жуковских
ребят, которые знали грамоте, отвозили в Москву и отдавали там только в официанты и коридорные (как из
села, что по ту сторону, отдавали только в булочники), и так повелось давно, еще в крепостное право, когда какой-то Лука Иваныч, жуковский крестьянин, теперь уже легендарный, служивший буфетчиком в одном из московских клубов, принимал к себе на службу только своих земляков, а эти, входя в силу, выписывали своих родственников и определяли их в трактиры и рестораны; и с того времени деревня Жуково иначе уже не называлась у окрестных жителей, как Хамская или Холуевка.
Сотский(отводя в сторону Лизавету и заглядывая в дверь). Кликните,
ребята, Никона. (Сажает Лизавету на кресло.) Ну,
садись вот тут… не хочешь ли водицы испить?
Ну,
сели, поехали. До свету еще часа два оставалось. Выехали на дорогу, с версту этак проехали; гляжу, пристяжка у меня шарахнулась. Что, думаю, такое тут? Остановил коней, оглядываюсь: Кузьма из кустов ползет на дорогу. Встал обок дороги, смотрит на меня, сам лохмами своими трясет, смеется про себя… Фу ты, окаянная сила! У меня и то кошки по сердцу скребнули, а барыня моя, гляжу, ни жива ни мертва…
Ребята спят, сама не спит, мается. На глазах слезы. Плачет… «Боюсь я, говорит, всех вас боюсь…»
«
Садитесь!» — говорю барыне. Посадила она младших-то
ребят, а старшенького-то не сдюжает… «Помоги», — говорит. Подошел я; мальчонко-то руки ко мне тянет. Только хотел я взять его, да вдруг вспомнил… «Убери, говорю, ребенка-то подальше. Весь я в крови, негоже младенцу касаться…»
Молодые
ребята приуставши
сели: мед, хлеб-соль поели, «старики-де не узнают».
У моих родных в Царском
Селе, куда я попадаю на другой день, огромная, под потолок, елка и ликующая толпа детей. По обыкновению у них званый рождественский вечер с массой нарядных взрослых и
ребят.
—
Садись, — говорю, —
ребята. Чего там. Чичас нам Сидорчук белую головку откупорит. В остатний раз с вами выпью.
Садись, не бойся. Я вам повелеваю.
Русский гений поэзии и красноречия, в лице холмогорского рыбака, приветствовал ее гармоническое царствование первыми сладкозвучными стихами и первою благородною прозой. Но лучшею одою, лучшим панегириком Елисавете были благословения народные. Вскоре забыли о кровавой бироновщине, и разве в дальних городах и
селах говорили о ней, как теперь говорят о пугачевщине; да разве в хижинах, чтобы унять плачущих
ребят, пугали именем басурмана-буки.
Бой был окончен. Благодаря Лелькиной речи он закончился ярко, крепким аккордом. Штаб сидел кружком под большим дубом и подводил итоги боя. Солнце
садилось, широкие лучи пронизывали сбоку чащу леса.
Ребята сидели, ходили, оживленно обсуждали результаты боя. Лелька увидела: Юрка о чем-то горячо спорил с Ведерниковым и Оськой. Ведерников как будто нападал, Юрка защищался.
Старый солдат. Да ты, чай, устал, Самсоныч?
Садись ко мне на колена, а
ребята в кружок около тебя.
— Вы только подумайте: в вашем
селе Сосновке четыреста дворов. И в каждом дворе каждый день топят печь, чтоб сварить горшок щей и чугун картошки. Каждый себе отдельно печет хлеб. Каждый отдельно нянчит
ребят. Каждый отдельно ухаживает за коровой, лошадью. Сколько на все без всякого толку тратится сил, времени, средств!
Ведерников, Лелька и Юрка работали в большом
селе Одинцовке. Широкая улица упиралась в два высокие кирпичные столба с колонками, меж них когда-то были ворота. За столбами широкий двор и просторный барский дом, — раньше господ Одинцовых. Мебель из дома мужики давно уже разобрали по своим дворам, дом не знали к чему приспособить, и он стоял пустой; но его на случай оберегали, окна были заботливо забиты досками. В антресолях этого дома поселились наши
ребята.
— Нам — до
ребят ли! О себе говори. Тебе не до того? Подумаешь, — самое тут важное, до того ли тебе это, или не до того… Темка! Пойми! — Она
села на постели, с тоскою простерла голые руки в темноту. — Хочу белобрысого пискуна, чтоб протягивал ручонки, чтоб кричал: «Мама!» Прямо, как болезнь какая-то, ни о чем другом не хочу думать. И ты мне противен, гадок, и все это мне противно, если не для того, чтоб был ребенок!